…Да будет наше сумрачное братство Отрадой мира лучшею — навек, Чтоб даже в будущем по ленинградцам Равнялся самый смелый человек. Да будет сердце счастьем озаряться У каждого, кому проговорят: — Ты любишь так, как любят ленинградцы… Да будет мерой чести Ленинград. Да будет он любви бездонной мерой И силы человеческой живой, Чтоб в миг сомнения, как символ веры, Твердили имя верное его. Ольга Берггольц 27 января наша семья отмечает две памятные даты — день снятия блокады Ленинграда в 1944 году и совпадающий с ним Международный день памяти жертв Холокоста, установленный ООН в честь освобождения в этот день узников Освенцима советскими войсками. Эти даты напоминают о страшной трагедии, которая коснулась миллионов людей 70 с лишним лет назад — о войне, унесшей жизни и искалечившей судьбы. Для моей семьи это не просто пустые, полные пафоса, но лишенные чувства слова: в Холокост неизвестно где сгинули мои прабабушка и прадедушка, а моя бабушка, Дина Абрамовна Ганичева, родившаяся 15 сентября 1921 года, провела всю блокаду в городе на Неве. По сей день ее воспоминания о том, как боролся с костлявой смертью голодающий город, более яркие и красочные, чем все последующие впечатления от долгой, очень долгой жизни. Это истории и беспримерного мужества, и запредельной трусости, истории о трагических совпадениях и счастливых случайностях, но я знаю одно: каждая из них стоит того, чтобы быть услышанной. Гвозди бы делать из этих людей, из пресловутого военного поколения! Когда началась война, бабушке было всего 20 лет, и она только что окончила курсы военных медсестер. Я выросла на ее рассказах о войне, и порой мне всерьез кажется, что это я сама провела в Ленинграде страшные 872 дня блокады: голодала, тушила зажигательные бомбы на крышах, глохла от взрывов, привыкала, как к обыденности, к сирене воздушной тревоги, знала, какая сторона улицы при артобстреле особенно опасна, мерзла на посту зимой в шубе, валенках и с винтовкой в руках. Будто это на меня сыпалась штукатурка со стены в эвакогоспитале, когда в соседней комнате разорвался снаряд, будто это я грелась между двумя матрасами, сидя на ночном дежурстве, будто это у меня в темноте больные перебили 38 градусников из 40, когда начался очередной авианалет… Несколько лет назад бабушка решилась написать мемуары. Всю свою жизнь она проработала инженером-конструктором и литературным творчеством никогда не увлекалась, но ее повесть о выживании в царстве смерти, в самом сердце настоящего ада на земле, изложенные простым, бесхитростным языком, трогает меня до слез. И я думаю, что настало время поделиться ее воспоминаниями с другими. Так что передаю слово ей, пусть война и блокада говорят с вами ее голосом, потому что этот голос очевидца. Голос человека, которым я бесконечно горжусь. «Мою жизнь можно разбить на три этапа: первый — до войны, второй — война, третий — то, что было после. Я родилась в Горках, в Белоруссии, в 1921 году, мой отец работал землемером, а мать до замужества, которое пришлось как раз на революцию, была белошвейкой и обшивала богатых дам Петербурга, Риги и Вильнюса. Школу я оканчивала в Смоленске, куда в 1932 году переехала вся наша семья, а в 1939 году уехала поступать в Политехнический институт в Ленинграде. В течение двух лет перед Великой Отечественной войной студентки Политеха, и я вместе с ними, проходили курсы медсестер, которые были открыты ленинградской Военно-медицинской академией. Это были хорошо организованные занятия с очень серьезной практикой, что называется, «в поле». Дело в том, что в 1939 году началась война с белофиннами, и в стенах Военно-медицинской академии были открыты палаты для приема раненых с фронта. Раненых было так много, что мест в палатах не хватало, больные лежали на кроватях в коридорах. Особенно много было обморожений, так как солдаты были плохо одеты, а зима стояла суровая. Как только началась эта война, в нашем институте вышла из строя вся отопительная система, и мы сидели на лекциях в пальто. Помню, как на лекции по физике преподаватель, у которого у самого зуб на зуб не попадал, решил нас утешить, сказав, что каждые 16 человек — это полноценная печка. В общежитии, где я в то время жила, полопались все батареи, холод стоял просто жуткий, и мы спали в верхней одежде. Вода в чайниках на столах превращалась в лед, а самым теплым местом была столовая, где мы грелись и готовились к экзаменам. Удивительно, что при этом самые первые свои экзамены я сдала на «5». С ужасом вспоминаю, как в одном из помещений Академии лежали трупы убитых финнами наших солдат. Это были молодые здоровые парни, не успевшие толком пожить на этом свете. Война с белофиннами закончилась миром, а потом был заключен договор с гитлеровской Германией о разделе Польши. Мы ввели свои войска в ту ее часть, которая отошла к СССР. Я не знаю, как так получилось, но в Академии открыли палаты для приема больных сифилисом, которые поступали к нам из Польши. Антибиотиков еще не было, а то лекарство, которым пользовались врачи, не всеми воспринималось, и эти больные умирали от поражения мозга. Это было ужасно. Вот такая у нас была практика. Мы, медсестры, считали, что наших бойцов специально заражают польские проститутки… Так или иначе, но курсы мы окончили и получили военные билеты со званием сержантов медицинской службы. Известие о начале Второй мировой застало меня на уроке по вокалу. Как говорила моя мама, ходить, говорить и петь я начала одновременно. Природа наградила меня и голосом, и хорошим слухом, и самым большим удовольствием на свете для меня было петь и слушать, как поют другие. У меня был высокий голосок, колоратурное сопрано, а в институте был кружок сольного пения, которым руководила заслуженная артистка республики. Она считала, что у меня от природы поставленный голос, и очень любила со мной заниматься. Очень часто, особенно когда у меня болела голова, я приходила на занятия кружка, садилась и слушала — и боль проходила. Моим репертуаром была классика: Чайковский, Римский-Корсаков, Балакирев. Война застигла меня у рояля. Вбежал какой-то студент и закричал, что по радио выступил Молотов и сообщил, что немцы напали на нашу страну… Моя учительница уронила руки на крышку рояля и заплакала: у нее сын был в армии. Мы, девушки, собрались, и отправились в Выборгский военкомат с просьбой отправить нас на фронт. Нам сказали: «Ждите, вас призовут». С родителями я в это время потеряла всякую связь. Смоленск был взят немцами. Старшая сестра эвакуировалась в Сибирь, а отец с матерью верили Сталину, который утверждал, что никогда немцы не зайдут так далеко на наши территории. Помню, что перед войной прощалась с мамой на перроне и заплакала, а она очень резко сказала мне: «Что ты ревешь, не в последний раз же видимся». Оказалось, в последний. Я до сих пор не знаю, что с ними произошло. Моя сестра, Суламифь, 31 мая 1941 года вышла замуж за моего бывшего школьного преподавателя математики Ивана. Через семь дней после этого его забрали на военные сборы, и больше он с моей сестрой не виделся. Погиб он в 1944 году, когда после ранения ехал из госпиталя в поезде на запад к границам Германии. Он был членом комсостава. На поезд на территории Польши напало Войско польское, и всех перебили… События развивались стремительно. Немцы почти сразу стали обстреливать Ленинград. Летом 1941 года нас, студентов, отправили рыть противотанковые рвы под город Лугу, мы ехали в поезде — множество самого разного народа, и молодежь, и пожилые люди. Не успели мы выехать, как налетели немецкие самолеты и стали нас обстреливать и бомбить. Раздалась команда оставить вагоны и разбегаться. На мне было ярко-голубое платье, и когда все разбегались, я заметила, что от меня все стараются держаться подальше — я была хорошей мишенью. Поезд часто останавливался, и мы часто вынуждены были от него бежать, потому что немцы нас преследовали. Где только ни прятались, даже в болоте. Состав, который шел перед нами, немцы полностью разбомбили. Пришлось расчищать пути. Когда мимо нас проходили платформы, оставшиеся от вагонов, я видела, как на них валяются босоножки, чья-то обувь… В одну из остановок весь вагон разбежался, осталось только двое: я и еще какой-то мужчина. Вдруг в вагон вбежала его жена и стала кричать, что летят самолеты, и почему он до сих пор в вагоне. Он выбежал, а я не торопясь подошла к дверям, чтобы тоже выйти, и увидела пикирующий на меня немецкий самолет. Солдат, который стоял вдалеке и целился в самолет, закричал, чтобы я падала в траву. Когда я упала, то услышала, как рядом со мной, сбоку, пролегла дорожка от пуль, выпущенных немцем. Но он не попал, не удалось ему, я только платье испачкала. Наш солдат помог мне подняться. До места назначения мы ехали одиннадцать часов вместо четырех. Сразу начали копать рвы. Днем копали, а ночью спали в шалашах в лесу и слышали, как летят самолеты бомбить Ленинград. В это время шли бои за Псков, мимо нас проезжал транспорт с ранеными солдатами, и у них мы узнавали новости. Стояла страшная жара. Мы с подругой решили выкупаться. Выбрали место, где росли кусты, разделись и вошли в воду. Вдруг прилетел немецкий самолет и начал в нас стрелять. Мы вылезли из воды и спрятались. Он улетел. Мы влезли в озеро. Он снова прилетел. Мы снова вылезли. Так и не выкупались… Через три дня вдруг наступила тишина, канонада, которая доносилась со стороны Пскова, прекратилась. Наше начальство куда-то исчезло. Кто-то сообщил, что на станцию придет последний поезд на Ленинград, и нужно быстрее бежать на вокзал. Поезд действительно пришел, набитый до отказа. Мы кое-как втиснулись, и состав тронулся. Думала, что живые не доедем. Но всю дорогу нас сопровождал наш истребитель, и мы благополучно добрались. В институте нас записали в добровольческое ополчение, но в армию все еще не брали. Надо было как-то жить. Я устроилась на небольшой завод на Васильевском острове. Когда главный инженер спросил меня, что я могу делать, я довольно нахально ответила, что могу работать на любом станке: в институте мы проходили трудовую практику, где немного познакомились со слесарным делом. И меня направили на работу на импортном станке по производству револьверов. Кроме того, я обрабатывала заготовки для гранат, быстро со всем освоилась, очень старалась и перевыполняла норму. Работать приходилось по 12 часов, а после этого еще и добираться до общежития, где было очень шумно, так что поспать после смены как следует не удавалось. В результате во время закрепления заготовки при помощи ключа я забыла его вынуть, и станок начал уже вращаться, а я все еще держалась за ключ и заснула… Когда я очнулась, ключ надвигался мне прямо в лицо… От страха я так вцепилась в него, что станок задрожал и остановился. Пришлось звать бригадира. Оказалось, что я применила такую нечеловеческую силу, что на щитке перегорели все пробки. Иногда, когда я работала в ночную смену и, стоя, засыпала, рабочие лили холодную воду мне прямо на шею… Потом я заболела дизентерией, отравившись в заводской столовой, и попала в больницу. А когда выписалась и вернулась в общежитие, там меня уже ждала повестка из военкомата о призыве в армию, в эвакогоспиталь № 1117. Этот эвакогоспиталь располагался в зданиях Военно-медицинской академии, слушателей и преподавателей которой готовили к эвакуации. Нам, медсестрам, наскоро выделили помещение, мы поставили туда кровати и улеглись спать. А ночью налетели немцы и начали сбрасывать на крышу зажигательные бомбы. Мы выбежали, в чем были, на улицу, а слушатели Академии сбрасывали бомбы с крыши. Ленинград стали методично обстреливать и бомбить. Ходил еще какой-то общественный транспорт, и немцы очень хорошо были осведомлены об остановках, на которых в ожидании трамваев толпился народ. Остановки постоянно переносили с место на место, но, видимо, было много шпионов, которые докладывали об изменении координат, и гибло огромное количество мирных жителей. В Ленинграде находились знаменитые продовольственные Бадаевские склады. Первое, что сделали немцы, это разбомбили их. Над городом стояло страшное зарево, горел сахарный песок, и его запах долго еще витал над Ленинградом… Высшее руководство города допустило страшную ошибку, не раздав продовольствие населению. Я начала работать в эвакогоспитале. На начало работы на моем посту было 40 градусников, и я все их поставила больным. Вдруг началась бомбежка, погас свет, и больные в панике бросились бежать кто куда. Как только самолеты отбомбились и улетели, а больные вернулись на свои места, я обнаружила, что теперь у меня только два градусника… Приходилось много работать: 12 часов смены, сон и снова 12 часов. Питание резко ухудшилось. Ленинград попал в блокаду. Наступила зима, отопление госпиталя вышло из строя, мы стали устанавливать времянки, топили их, чем попало, грели на них воду для операций. Радио не работало, а только тикало. Когда тиканье прекращалось, включался сигнал воздушной тревоги. В операционной идет операция, за окном падают бомбы, а хирург продолжает свою работу… Я где-то раздобыла гитару — могла немного тренькать на ней. Стала петь под аккомпанемент в палатах для больных. Пою в одной палате, а под дверью уже стоят больные из других и просят меня пожаловать к ним. Пела я в основном военные песни. Некоторые даже плакали под «Вьется в тесной печурке огонь»… Я работала медсестрой в 3-ем хирургическом. Трудилась очень добросовестно, ночью во время дежурств никогда не спала, всегда находила себе занятие. У многих больных не было папирос, и были ранения в руку, так что я скручивала для них папиросы из бумаги и махорки и прикуривала, хотя сама не курила. Потом меня перевели в терапевтическое отделение, но мои больные из хирургии так ко мне привыкли, что продолжали ко мне бегать. Это очень раздражало моего начальника. В наше отделение поступали в основном очень истощенные больные. Помню, один, до того худой, что просто страшно смотреть, так помешался, что когда ему приносили еду, он ее не ел, а садился на нее, чтобы ее никто не взял. Его от нас перевели куда-то. В это время американцы отправляли нам продовольствие, из которого готовили пайки для особо истощенных больных. Составлялись списки нуждающихся в дополнительном питании. Навсегда запомнила одного больного, который поступил к нам практически скелетом. Как-то он поманил меня пальцем и стал шептать на ухо, что будто бы слышал, что его лишили дополнительного пайка. Я пошла к врачу, который распределял питание, и узнал, что, напротив, этого больного только включили в списки. Об этом я ему и сообщила, и он будто бы успокоился. А на следующий день вновь начал шептать мне на ухо то же самое. Мне стало страшно. Лечащий врач сказал мне, что у этого больного от перенесенного голода произошли временные изменения в психике, и это скоро пройдет. Помню, умер один истощенный больной. Когда перебирали его постель, то под матрацем нашли внушительную пачку денег. Оказалось, что он продавал другим больным свой хлеб. Те выжили, а он — умер. Как-то поступил до ужаса истощенный больной, настоящий дистрофик. Он был уже на грани смерти, но очень хотел жить, о чем все время говорил и просил помочь спасти его от смерти. Мы очень старались. Ему хотелось клюквы. И я взяла свою пайку хлеба и пошла на толкучку, где можно было что угодно продать и обменять. Я обменяла свой хлеб на стакан клюквы и принесла ее больному, он был счастлив. Но после этого всякий раз, когда он меня видел, то начинал кричать: «Сестра, клюква!» Я уже старалась и не попадаться ему на глаза. Но прошло время, ему выделили доппитание, и он поправился, клюквы уже не требовал, в один прекрасный день позвал меня и сказал: «Извините меня, мне кажется, я вам чем-то очень надоедал…» Я только посмеялась. После того, как истощенные больные приходили в себя, их отправляли из Ленинграда на Большую землю. В подвале госпиталя были бомбоубежища, каждое отделение имело свое. Ходячие больные спускались туда во время бомбежек, лежачие оставались в палатах вместе со мной. Как-то нам поменяли бомбоубежище, о чем я и сообщила своим больным. Но некоторые во время бомбежки по привычке спустились в старое и были уничтожены прямым попаданием бомбы. Я страшно горевала. Зимой 1942-1943 года у нас не было света, и холод стоял ужасный. Во время ночного дежурства я привязывала к себе два матраса — спереди и сзади — и так и сидела. Меня с трудом находили, потому что я маленького роста, и между матрасами меня не было видно. Я могла только пищать оттуда: «Я здесь, товарищ начальник!» Наш госпиталь располагался на набережной Невы, недалеко от Литейного моста. В это время на Неве стояли корабли из Кронштадта, и немцы часто прилетали их обстреливать. Нам, сестрам, приходилось стоять ночами на карауле для охраны госпиталя. Надевали огромные валенки, шубу, нам давали винтовку, из которой мы даже не знали, как стрелять: винтовки-то были не наши, советские, но со штыком. И вот такое чудо стояло в карауле. Ничего не стоило нас прикончить при желании, так как мы еле двигались в своей экипировке. Но все обошлось. В 1943 году немцы стали целенаправленно обстреливать госпиталь. Снаряды рвались во дворе, а потом немцы начали попадать и в само здание. Было принято решение перевести всех больных в бомбоубежище. Духота там стояла ужасная. Как-то мне нужно было подняться наверх, чтобы взять в аптечном шкафчике лекарство. Со мной поднялся один больной. И вот когда мы уже почти подошли к шкафчику, на улице прямо у стены разорвался снаряд, его осколок пробил стену и полетел прямо в нас. Но мой больной, как только услышал звук взрыва, толкнул меня на пол и сам упал рядом. Осколок пролетел как раз на уровне наших голов и врезался в стену… Однажды после дежурства я так устала, что решила подняться наверх, в одну из пустых палат, где стояла кровать, и поспать там. Я укрылась шинелью и отключилась. Проснулась я уже в темноте, засыпанная штукатуркой и полностью оглохшая. Оказывается, в соседнюю палату попал снаряд и разорвался, а я даже не проснулась. Потом слух возвращался ко мне постепенно. Хочется вспомнить еще один эпизод из моей госпитальной жизни. В одной палате лежал больной, которого звали Саша, мы с ним часто беседовали. Он производил впечатление очень надежного человека: вел себя спокойно, когда начинались бомбежки и обстрелы. Как-то мы шли с ним в другой госпиталь у Финляндского вокзала, и в это время начался обстрел. Саша вел себя очень храбро, и с ним я чувствовала себя защищенной. Потом он выписался и уехал. В отделении, где я работала, в одной из комнат стоял рояль, на котором я иногда играла, а больные стояли вокруг и слушали. Один раз я так вот играла, а в комнату вошел какой-то военный и встал в круг больных. А потом, когда я закончила, он подхватил меня на руки и начал кружить по комнате. Это был Саша. Он поставил меня на ноги и объяснил, что сопровождает взвод солдат, которых выписали из госпиталей и с которыми он должен ехать на фронт. Он попросил меня проводить его. Была зима, и я шла рядом с ним, как чучело: в кирзовых сапогах и шинели, на голове — белая косынка. Мы дошли с Сашей до угла, где стоял его взвод, и вот там-то, на виду у всех солдат он меня и поцеловал — впервые в моей жизни. Просил не забывать, ждать его. Так мы с ним и расстались. Потом от него стала приходить полевая почта — теплые, очень хорошие письма. Он писал интересно, и я ему отвечала. А потом, когда уже шли бои за Берлин, письма перестали приходить…»