Все знают сюжет «Анны Карениной», все смотрели экранизации романа. Но дело не в сюжете, а – как всегда – в деталях. Толстой пишет роман не об Анне Карениной, а о каждом из нас. Легко осуждать главную героиню или сочувствовать ей. Трудно прочесть роман целиком. Эту задачу попробовал решить филолог и публицист Леонид Клейн, выступив на культурно-образовательной площадке «Живое общение» с лекцией под названием «Анна Каренина: грамматика нелюбви». Приводим текст лекции в сокращении. Леонид Клейн — филолог, радиоведущий, публицист, преподаватель факультета Liberal Arts Института общественных наук РАНХиГС. Я хочу начать отрывком из знаменитого стихотворения Владимира Набокова о Толстом. «Есть, говорят, в архиве фильмов ветхих, теперь мигающих подслеповато, яснополянский движущийся снимок: старик невзрачный, роста небольшого, с растрепанною ветром бородой, проходит мимо скорыми шажками, сердясь на оператора. И мы довольны, он нам близок и понятен. Мы у него бывали, с ним сидели. Совсем не страшен гений, говорящий о браке или о крестьянских школах… И, чувствуя в нем равного, с которым поспорить можно, и зовя его по имени и отчеству, с улыбкой почтительной, мы вместе обсуждаем, как смотрит он на то, на се… Но есть одно, что мы никак вообразить не можем, хоть рыщем мы с блокнотами, подобно корреспондентам на пожаре, вкруг его души. До некой тайной дрожи, до главного добраться нам нельзя. Почти нечеловеческая тайна! Я говорю о тех ночах, когда Толстой творил; я говорю о чуде, об ураганах образов, летящих по черным небесам в час созиданья, в час воплощенья… Ведь живые люди родились в эти ночи… Так Господь избраннику передает свое старинное и благостное право творить миры и в созданную плоть вдыхать мгновенно дух неповторимый… Его созданья, тысячи людей, сквозь нашу жизнь просвечивают чудно, окрашивают даль воспоминаний — как будто впрямь мы жили с ними рядом. Среди толпы Каренину не раз по черным завиткам мы узнавали; мы с маленькой Щербацкой танцевали заветную мазурку на балу… Я знаю, смерть лишь некая граница; мне зрима смерть лишь в образе одном: последняя дописана страница, и свет погас над письменным столом. Еще виденье, отблеском продлившись, дрожит, и вдруг — немыслимый конец… И он ушел, разборчивый творец, на голоса прозрачные деливший гул бытия, ему понятный гул… Однажды он со станции случайной в неведомую сторону свернул, и дальше — ночь, безмолвие и тайна». «Разборчивый творец, на голоса прозрачные деливший гул бытия…». По-моему, это совершенно гениальные строки. Хочу сказать об этой набоковской формуле творчества Толстого. Чем Толстой принципиально отличается от, если угодно, обычного писателя? Обычный писатель рассказывает понятный для читателя сюжет, описывает происходящее с героями и в какой-то момент ставит точку. У Толстого негде ставить точку. В «Войне и мире» это уже доведено до предела — там даже горизонта нет. Но и в «Анне Карениной» такой же принцип: Анна Каренина умирает, и Толстому можно было бы на этом закончить роман. И смотрите, как это было бы нравоучительно: а вот не надо вести себя плохо! Но за смертью Анны — следующая глава, повествующая, в том числе, о совершенно второстепенном герое, которого Вронский встречает на вокзале перед отъездом в Сербию. Возникает новая тема псевдопатриотизма, а затем еще и семейная история Левина. Другими словами, выходит, что Толстой пишет роман не только об Анне Карениной. Это принципиальный тезис, который я хочу обозначить. Этот роман шире и интереснее истории, которая произошла с Анной Карениной, потому что Толстого волнуют слишком многие вещи. Факт интереса Толстого к жизни других персонажей на финальных страницах говорит нам о том, что героиня Анны Карениной, несмотря на всю свою трагедию, несмотря на совершенный поступок, — имеет свой, ограниченный масштаб. Сама композиция романа построена таким образом, что Анна Каренина проигрывает. Проигрывает не обществу, не какой-то двуличной морали, не себе, это само собой разумеется. Она проигрывает логике жизни, течению жизни. Это течение жизни показывает нам, что после ее самоубийства происходит что-то другое, и кто-то остается жить, и жизнь продолжается. «Бойцы вспоминают минувшие дни и битвы, где прежде рубились они». Это ни в коем случае не означает, что Толстой не сочувствует Анне. Он сочувствует, но в этом сопереживании есть некоторое чувство меры, и это очень важно. Второй момент, о котором невероятно точно сказал Набоков: «живые созданья родились в эту ночь». Вероятно, и ваш собственный читательский опыт подсказывает: мы можем обсуждать героев Толстого как живых людей. Мне, бывало, говорили коллеги в школе: «Я ненавижу Каренину, потому что ей не нравились уши своего мужа». То, что нас раздражает или, наоборот, очаровывает совершенно бытовая деталь, говорит только о том, как живо в романе переданы образы, — кажется, будто мы присутствуем здесь, сейчас. Толстой никогда не писал о тех, в кого не мог перевоплотиться. Он поэтому писал только о том, что чувствовал непосредственно, — он с очевидностью «был» и Наташей Ростовой, и Анатолем, и Пьером. Во время чтения мы в какой-то момент забываем, что его романы — это конструкция, в том числе потому, что Толстой просто описывает нам, как устроена жизнь. Причем — и это еще один очень важный момент — он не только психологически точно описывает жизнь, но он еще и чрезвычайно тактичен по отношению к судьбам героев. Он показывает только начало семейной жизни Кити и Левина, но мы не знаем, что с ними будет дальше. Как вы помните, Левин чуть не стреляется, хотя, строго говоря, с чего бы ему стреляться? У него вроде бы все хорошо. Но нет, никогда не бывает так, чтобы все было хорошо. Левин раздавлен ощущением счастья, ощущением хрупкости мира. И тем, что он не готов, не достоин… Здесь как бы завязка следующей истории. Для Толстого в истории Левина ничего не закончено. В «Анне Карениной» практически нет огромных философских отступлений, подобных тем, какие мы видим в «Войне и мире», кроме, может быть, первой фразы. Здесь сразу «в гуле бытия» возникают люди, причем внешне чрезвычайно благополучные. Это очень важный момент: Толстой описывает людей, у которых есть деньги, статус, которые в большинстве своем не старые, и у которых вообще все вроде бы в порядке. Эти люди внешне очень взрослые, но вдруг выясняется, что они совершенно не осознают самих себя, совершенно не знают, как устроена жизнь. Можно сказать, что роман «Анна Каренина» — это попытка вывести из бессознательного состояния людей, которые составляют высшее и среднее общество. Для сравнения: любой герой Достоевского занимается исключительно выяснением того, зачем он живет. Раскольникову или князю Мышкину не до денег, не до удовольствий, ни до чего. Они хотят понять смысл жизни и свое место в ней. Герои «Анны Карениной» думают, что с ними все в порядке, но выясняется, что у них не было шанса взглянуть в зеркало и выяснить, чем и как они живут. Швейцар отворил дверь еще прежде, чем Алексей Александрович позвонил. Швейцар Петров, иначе Капитоныч, имел странный вид в старом сюртуке, без галстука и в туфлях. — Что барыня? — Вчера разрешились благополучно. Алексей Александрович остановился и побледнел. Он ясно понял теперь, с какою силой он желал ее смерти. Совершенно потрясающая фраза. В этот момент Толстой заставляет Каренина осознать, что он желает смерти своей жене. Тут нет ничего такого, что не может прийти в голову, другое дело, что мы это обычно не осознаем. В романе же Каренин вдруг понимает, что он на самом деле желал смерти своей жене. Он осознает в себе то, о чем даже не подозревал. Другой герой романа, Стива Облонский, живет от ресторана до службы и вообще не рефлексирует о том, что происходит. И, кстати говоря, не страдает, потому что Толстому неинтересен этот персонаж. Он сытый, у него то обед, то балерина, то обед, то охота, ему всегда хорошо. Потом деньги кончились, нужно, чтобы ему «дали место». Но и Облонского жизнь тоже затрагивает. — Мама? Встала, — отвечала девочка. Степан Аркадьич вздохнул. «Значит, опять не спала всю ночь», — подумал он. — Что, она весела? Девочка знала, что между отцом и матерью была ссора, и что мать не могла быть весела, и что отец должен знать это, и что он притворяется, спрашивая об этом так легко. И она покраснела за отца. Он тотчас же понял это, и покраснел. Такими запоминающимися фразами, такими сценами Толстой очень просто объясняет нам весь ужас, который люди боятся увидеть. Как ни старался Степан Аркадьевич быть заботливым отцом и мужем, он никак не мог помнить, что у него есть жена и дети. У него были холостые вкусы, и только с ними он соображался. То есть, он старался быть отцом и мужем, но не получалось. Жизнь, которая течет вокруг этих людей, — очень сильна. Она оказывается сильнее людей, если они не смотрят правде в глаза и даже не пытаются этого делать. За это незнание, эту слепоту они начинаются расплачиваться. Причем расплачивается каждый. Долли расплачивается по-своему. Дарья Александровна, в кофточке и с пришпиленными на затылке косами уже в редких, когда-то густых и прекрасных волосах, с осунувшимся, худым лицом и большими, выдававшимися от худобы лица испуганными глазами, стояла среди разбросанных по комнате вещей перед открытою шифоньеркой, из которой она выбирала что-то. Услыхав шаги мужа, она остановилась, глядя на дверь и тщетно пытаясь придать своему лицу строгое и презрительное выражение. Она чувствовала, что боится его, и боится предстоящего свидания. Она только что пыталась сделать то, что пыталась сделать уже десятый раз в эти три дня: отобрать детские и свои вещи, которые она увезет к матери, и опять не могла на это решиться. Но и теперь, как в прежние разы, она говорила себе, что это не может так остаться, что она должна предпринять что-нибудь. Наказать, осрамить его, отомстить ему хоть малую частью той боли, которую он ей сделал. Она все еще говорила, что уедет от него, но чувствовала, что это невозможно. Это было невозможно потому, что она не могла отвыкнуть считать его своим мужем и любить его. Этот отрывок рифмуется с фразой о том, что ее муж, Стива Облонский, никак не мог привыкнуть, что у него есть жена и дети. Подобно тому как Каренин вдруг понимает, что он желает смерти своей жене, так и Долли понимает тотальную, совершенную безвыходность своего положения. У нее есть дети, у нее умер ребенок, никто ей не сочувствует, и ей некуда деваться. Что она может сделать? И дело не только в «технической» невозможности уехать из-за отсутствия денег. Толстой заставляет Долли понять, что это в принципе невозможно, что, может быть, еще горше. Она уже не может это в себе перебороть, она уже жертва. Что тем самым делает Толстой? Он говорит героям, что они не могут все время обманывать себя, что в какой-то момент придется взглянуть правде в глаза. Что делает Каренин в самом начале, когда он видит, что жена упала в обморок? Ведь он уже понимает, что это не случайно, что слухи небеспочвенны. Какова его реакция? Он ее даже не ругает. Он рассуждает, что в обществе надо вести себя прилично: «Вы можете чувствовать, но извольте поступать…». Почему он так делает? Он что, трус? Нет, он не трус, у него, как сказали бы психологи, свой шлейф прошлого. Но у него нет инструментария, чтобы объяснить себе, что происходит. Он не был готов к этому сценарию. Каренин — большой чиновник и неглупый человек, который читает книги, правда, по-видимому, имеющие мало общего с реальной жизнью. Выясняется, что он не только желает смерти своей жене, но и что сын для него — это просто орудие для манипуляций, предмет торга в переговорах с женой. И он совершенно не отдает себе в этом отчета. Получается, что есть взрослые люди — офицер, чиновник, жена чиновника, другой чиновник, его жена и мать пятерых детей. И выясняется, что они вообще не готовы к самому простому в жизни — к несчастью. С Анной Карениной еще интереснее. Мы вообще плохо понимаем, о чем она думает, чуть ли не до самого конца романа. Она очень закрыта за этой своей вуалью, за мнимым благополучием. Я сейчас меньше всего говорю о проблеме собственно развода, потому что, если бы Каренин дал развод, ничего бы не изменилось. Это вообще не проблематика этого романа. Когда говорят, что этот роман, условно говоря, феминистский, что Анна Каренина молодец, потому что боролась за свои права, — это только от незнания текста, потому что там вообще этого нет. Хорошо, допустим, развод был бы проще в Российской империи, разводились бы как сейчас. Это ничего бы не изменило, потому что никакого счастья в паре Анны и Вронского не было, а это гораздо серьезнее, чем все остальное. В тот момент, когда их оставили одних, оказалось, что им нечего друг с другом делать. Это страшно обидно. Но почему? А потому, что это роман не про любовь. У Толстого вообще не бывает романов про любовь, а бывают романы про встречу, до которой надо дорасти. И в этом смысле сюжеты «Анны Карениной» и «Войны и мира» идентичны. Пьер видел Наташу Ростову много раз до того, как у них произошла настоящая встреча. И Левин вначале переживает отказ Кити. Это вообще такой сказочный архетип: нужно сначала сжечь шкуру царевны-лягушки и потом пойти в путешествие. Потому что сначала должно не получиться, и только потом вы дорастаете до чего-то большего, настоящего, до встречи. А у Анны с Вронским уже все случилось, они друг друга поняли, а значит — исчерпали. Вся энергия ими была выплеснута сразу. Между ними, как выяснилось, нечего было защищать. Что они будут делать дальше? Для Толстого тут уже просто не существует сюжета. То есть проблема заключается не только в том, что супружеская измена — это неправильное поведение, но и в том, что это в некотором смысле противоречит логике жизни. В таком способе обмена и растрачивания энергии уже заложен тупик, потому что для того, чтобы тратить, нужно скопить. Они ничего не скопили. Одному было обольстительно иметь любовницу, и это повышало его статус, у другой накопилась скрытая неудовлетворенность жизнью. Но это еще не то топливо, которое может дать толчок новому. Я имею в виду, по Толстому, я не делаю никаких обобщений. Но для Толстого это слишком мелкий сюжет, и он сразу заканчивается, — потому-то, как только у них произошла интимная близость, они почувствовали себя убийцами. Кроме того, Анна Каренина надеялась, что Вронский страшно обрадуется или сочувственно отнесется к тому, что она беременна. Но этого тоже не произошло. А еще он ненавидел Сережу. «Прекрасное» начало для постройки чего-то нового! Толстой в романе три раза употребляет слово «омерзение», и один раз — это чувство Вронского по отношению к Сереже, к сыну женщины, которую ты якобы любишь. Другое дело, что Вронский, конечно, платит за это. И платит он именно тогда, когда лишает себя главного — выпадает из социума, уходит в отставку. Понятно, что такое для офицера уйти в отставку… Кроме того, он лишает себя средств к существованию: мать его, как вы помните, могла терпеть наличие у него любовницы — в тогдашнем светском обществе это было нормой, все равно что иметь породистую лошадь в конюшне, некоторый аксессуар магазине мужского тщеславия. Но жить с замужней женщиной по-настоящему — это уже не допускается. И Вронский платит эту цену. Еще один важный момент — формализм христианства, в котором воспитаны и по инерции живут эти люди. Вспомним разговор Долли с Карениным. Любите ненавидящих вас, — стыдливо прошептала Дарья Александровна. Вот это «стыдливо прошептала Дарья Александровна» совершенно гениально. Почему стыдливо? Чего стесняется здесь Долли? Она стесняется того, что она цитирует Евангелие, она стесняется этого текста. А почему? Во-первых, потому, что она видит, что это цитата. Во-вторых, она чувствует, что это не имеет отношения к делу. Алексей Александрович презрительно усмехнулся. Это он давно знал, но это не могло быть приложимо к его случаю. — Любите ненавидящих вас, а любить тех, кого ненавидишь, нельзя. Простите, что я вас расстроил. У каждого своего горя достаточно. И, овладев с собой, Алексей Александрович спокойно простился и уехал. Получается, что основные понятия о прощении, о любви к врагам и сам базовый текст, который лежит в основе культуры, людьми не прочитан, и Толстой на это указывает. Люди, которые формально были христианами, просто не знают, куда приложить Евангелие. Они могут только стыдливо его процитировать. Это какой-то «условный рефлекс»: если нужно говорить о прощении, значит, быстренько цитируем вот это. — А отчего вы не приехали обедать?» — сказала она, любуясь им. — Это надо рассказать вам. Я был занят, и чем? Даю вам из ста, из тысячи… не угадаете. Я мирил мужа с оскорбителем его жены. Да, право! — Что ж, и помирили? — Почти. — Надо, чтобы вы мне это рассказали, — сказала она, вставая. — Приходите в тот антракт. — Нельзя, я еду во Французский театр… Мне там свиданье, все по этому делу моего миротворства. — Блаженны миротворцы, они спасутся, — сказала Бетси, вспоминая что-то подобное, слышанное ею от кого-то. «Вспоминая что-то подобное, слышанное ею от кого-то». Это совершенно поразительно: Евангелие для этих людей — это набор цитат, которые, смутно помня, можно вставить при случае. И это вообще-то христианская Россия. Вы не читаете Евангелие? — как бы говорит Толстой. Ну, либо отложите его, либо уже прочтите его. А ни у кого нет смелости отложить его. Толстой не против религии в этих романах, и не против Бога, он против формального отношения к жизни. Кити, как вы помните, после первой катастрофы — очень на самом деле продуктивной — пытается заниматься благотворительностью за границей, и это не идет. Почему? Потому что она пытается делать это формально. А вот чтобы было не формально — до этого нужно дожить, дорасти. Аннушка вышла, но Анна не стала одеваться, а сидела в том же положении, опустив голову и руки, и изредка содрогалась всем телом, желая как бы сделать какой-то жест, сказать что-то, и опять замирая. Она беспрестанно повторяла: «Боже мой! Боже мой!» Но ни «боже», ни «мой» не имели для нее никакого смысла. Мысль искать своему положению помощи в религии была для нее, несмотря на то, что она никогда не сомневалась в религии, в которой была воспитана, так же чужда, как искать помощи у самого Алексея Александровича. Она знала вперед, что помощь религии возможна только под условием отречения от того, что составляло для нее весь смысл жизни. Ей не только было тяжело, но она начинала испытывать страх пред новым, никогда не испытанным ею душевным состоянием. Она чувствовала, что в душе ее все начинает двоиться, как двоятся иногда предметы в усталых глазах. Она не знала иногда, чего она боится и чего желает. Боится ли она и желает ли она того, что было, или того, что будет, и чего именно она желает, она не знала. Это интересно. Смотрите, что происходит: «Она знала, что помощь религии возможна только под условием отречения от того, что составляло для нее весь смысл жизни». То есть для нее религия — это только набор запретов, и не более. Анна, конечно, понимает, что поступает неправильно, но у нее совершенно нет никакого представления о Боге. У нее есть набор запретов. И она, как умная, развитая женщина, знает, что поступает неправильно. И приняла решение, что поэтому она не будет обращаться к религии. Но никакого представления о том, что религия — это не только и не столько набор запретов, у нее нет. И вот, Анна живет семейной жизнью, которая, как потом выясняется, была абсолютной формальностью. В самом начале, когда она приезжает к Облонским, ее цель — помирить Долли и Стиву. Что это вообще за роль? У нее даже нет мысли, что все это довольно мерзко. В каком смысле помирить? Она же прекрасно знает, что Стива будет продолжать так себя вести и дальше. Но Анна получает удовольствие от того, что она выше Дарьи. А потом происходит следующее: «И сын, так же, как и муж, произвел в Анне чувство, похожее на разочарование». Это тоже удивительно. Почему разочарование? А потому, что у нее не было никакой практики ежедневной любви, потому что семьи как таковой у нее не было, это совершенно очевидно. В каком-то смысле там и разрывать было нечего, потому что муж отдал жене все, что мог, а жена мужем совершенно не интересовалась. И время показало, что у нее ничего к нему нет. И сын Анну разочаровал, и к сыну ничего нет. Потом она рожает дочку, а к дочке вообще уже никаких теплых чувств. А это все — люди, у которых это должно быть, но у них этого нет. То есть у них нет самых простых рефлексов, которые должны быть у культурных, нравственных людей. Зато во сне, когда она не имела власти над своими мыслями, ее положение представлялось ей во всей безобразной наготе своей. Одно сновидение почти каждую ночь посещало ее. Ей снилось, что оба вместе были ее мужья, что оба расточали ей свои ласки. Алексей Александрович плакал, целуя ее руки, и говорил: «Как хорошо теперь!». И Алексей Вронский был тут же, и он был также ее муж. И она, удивляясь тому, что прежде ей казалось это невозможным, объясняла им, смеясь, что это гораздо проще, и что они оба теперь довольны и счастливы. Но это сновидение, как кошмар, давило ее, и она просыпалась с ужасом. Жуткая сцена, и так написать об этом мог бы Маркес или Гессе уже в XX веке, пусть и немного другим языком. Но Толстой уже захватывает эти чувства Анны, хотя они пока только в сновидениях, в бессознательном, где она ощущает себя преступной, виноватой. В самом конце романа Толстой приоткрывает нам, что происходит с человеком в страдании. Он пишет сильнейший монолог Анны Карениной, без которого не было бы литературы XX века, не было бы Пруста и других авторов. Он разрешает Анне говорить. Да, о чем я последнем так хорошо думала?» – старалась вспомнить она. «Тютькин, coiffer? Нет, не то. Да, про то, что говорит Яшвин: борьба за существование и ненависть – одно, что связывает людей. Нет, вы напрасно едете, – мысленно обратилась она к компании в коляске четверней, которая, очевидно, ехала веселиться за город. – И собака, которую вы везете с собой, не поможет вам. От себя не уйдете. Наконец-то! Ей осталось жить совсем немного, и тут она начинает формулировать. Кинув взгляд в ту сторону, куда оборачивался Петр, она увидала полумертвопьяного фабричного с качающеюся головой, которого вез куда-то городовой. «Вот этот – скорее, – подумала она. – Мы с графом Вронским также не нашли этого удовольствия, хотя и много ожидали от него». И Анна обратила теперь в первый раз тот яркий свет, при котором она видела все, на свои отношения с ним, о которых прежде она избегала думать. «Чего он искал во мне? Любви не столько, сколько удовлетворения тщеславия». Она вспоминала его слова, выражение лица его, напоминающее покорную легавую собаку в первое время их связи. И все теперь подтверждало это. «Да, в нем было торжество тщеславного успеха. Разумеется, была и любовь, но большая доля была гордость успеха. Он хвастался мною. Теперь это прошло. Гордиться нечем. Не гордиться, а стыдиться. Он взял от меня все, что мог, и теперь я не нужна ему. Он тяготится мною и старается не быть в отношении меня бесчестным. Он проговорился вчера – он хочет развода и женитьбы, чтобы сжечь свои корабли. Он любит меня – но как? The zest is gone. Этот хочет всех удивить и очень доволен собой, – подумала она, глядя на румяного приказчика, ехавшего на манежной лошади. – Да, того вкуса уж нет для него во мне. Если я уеду от него, он в глубине души будет рад. Происходит невероятное: Анна сканирует мир и видит, как устроен мир в этот момент. Мир устроен ужасно, она видит всю его фальшь. Понятно, что она видит только фальшь, но все, что она видит, она видит четко и ясно, быть может, впервые. Моя любовь все делается страстнее и себялюбивее, а его все гаснет и гаснет, и вот отчего мы расходимся, – продолжала она думать. – И помочь этому нельзя. У меня все в нем одном, и я требую, чтоб он весь больше и больше отдавался мне. То есть она все на самом деле понимает. Она даже понимает, что это остановить нельзя. Я не ревнива, а я недовольна. Но… – Она открыла рот и переместилась в коляске от волнения, возбужденного в ней пришедшею ей вдруг мыслью. – Если б я могла быть чем-нибудь, кроме любовницы, страстно любящей одни его ласки; но я не могу и не хочу быть ничем другим. И я этим желанием возбуждаю в нем отвращение, а он во мне злобу, и это не может быть иначе… Это – ад! А это-то и есть. Он уж давно не любит меня. А где кончается любовь, там начинается ненависть. Этих улиц я совсем не знаю. Горы какие-то, и все дома, дома… И в домах все люди… Сколько их, конца нет, и все ненавидят друг друга. Анна въезжает в область смерти, она уже ничего не узнает. Она потеряна окончательно, и у нее есть полное ощущение, что все друг друга ненавидят. На самом деле решение уже принято. В некотором смысле все уже свершилось в самом начале, на том перроне. То есть роман — это разворачивающаяся история, которая совершилась в самом начале. Вспомнив об Алексее Александровиче, она тотчас с необыкновенною живостью представила себе его, как живого, пред собой, с его кроткими, безжизненными, потухшими глазами, синими жилами на белых руках, интонациями и треском пальцев. И, вспомнив то чувство, которое было между ними и которое тоже называлось любовью, вздрогнула от отвращения. Наконец-то она может себе позволить все то, о чем не могла думать. Она жила с человеком, родила ему сына, но никогда не вздрагивала от отвращения, не позволяла себе это. Ну, я получу развод и буду женой Вронского. Что же, Кити перестанет так смотреть на меня, как она смотрела нынче? У нее уже нет путей. Она проиграла Кити, у которой когда-то выиграла. Все попытки были сделаны, винт свинтился. Да, нищая с ребенком. Она думает, что жалко ее. Разве все мы не брошены на свет затем только, чтобы ненавидеть друг друга, и потому мучать себя и других? Гимназисты идут, смеются. Сережа? – вспомнила она, – Я тоже думала, что любила его, и умилялась над своею нежностью. А жила же я без него, променяла же его на другую любовь, и не жаловалась на этот промен, пока удовлетворялась той любовью. Она все четко понимает, она себя не обманывает по поводу любви к сыну. Да, на чем я остановилась? На том, что я не могу придумать положения, в котором жизнь не была бы мученьем. И отсюда уже начинается последний отсчет. В повести «Смерть Ивана Ильича» у героя нет никакого положения, в котором жизнь не была бы мучением. Но он прощает, он уходит, прощаясь и прощая. И вдруг, вспомнив о раздавленном человеке в день ее первой встречи с Вронским, она поняла, что ей надо делать. Быстрым, легким шагом спустившись по ступенькам, которые шли от водокачки к рельсам, она остановилась подле вплоть мимо ее проходящего поезда. Она смотрела на низ вагонов, на винты и цепи и на высокие чугунные колеса медленно катившегося первого вагона, и глазомером старалась определить середину между передними и задними колесами и ту минуту, когда середина эта будет против нее. То есть она чрезвычайно рационально это делает, и у нее расчет. Вообще, железная дорога в русской литературе — образ чрезвычайно символичный. Она олицетворяет современную жизнь, высокие скорости, комфорт и цивилизацию. Здесь техника вроде бы на службе людей, но оказывается, что эта техника на самом деле давит людей. Что не люди владеют технологиями (для Толстого очень важно, что вы вообще ничем не владеете), а мир технологий, меняющийся мир вас раздавит — потому что вы не умеете в нем жить. Я думаю, что Толстой хотел показать здесь контраст. Роман начинается с того, что Анна приезжает к Облонским на поезде, и этот же поезд ее давит. Она ведь на самом деле приезжала задавить Долли, сказать ей, что все в порядке, что жизнь продолжается, а все оказалось иначе… Туда! – говорила она себе, глядя в тень вагона, на смешанный с углем песок, которым были засыпаны шпалы. – Туда, на самую середину, и я накажу его, и избавлюсь от всех и от себя». Она хотела упасть под поравнявшийся с ней серединою первый вагон. Но красный мешочек, который она стала снимать с руки, задержал ее, и было уже поздно: середина миновала ее. Надо было ждать следующего вагона. Чувство, подобное тому, которое она испытывала, когда, купаясь, готовилась войти в воду, охватило ее, и она перекрестилась. Привычный жест крестного знамения вызвал в душе ее целый ряд девичьих и детских воспоминаний, и вдруг мрак, покрывавший для нее все, разорвался, и жизнь предстала ей на мгновение со всеми ее светлыми прошедшими радостями. Но она не спускала глаз с колес подходящего второго вагона. И ровно в ту минуту, как середина между колесами поравнялась с нею, она откинула красный мешочек, и, вжав в плечи голову, упала под вагон на руки, и легким движением, как бы готовясь тотчас же встать, опустилась на колена. И в то же мгновение она ужаснулась тому, что делала. «Где я? Что я делаю? Зачем?» Она хотела подняться, откинуться; но что-то огромное, неумолимое толкнуло ее в голову и потащило за спину. «Господи, прости мне все!» – проговорила она, чувствуя невозможность борьбы. Мужичок, приговаривая что-то, работал над железом. И свеча, при которой она читала исполненную тревог, обманов, горя и зла книгу, вспыхнула более ярким, чем когда-нибудь, светом, осветила ей все то, что прежде было во мраке, затрещала, стала меркнуть и навсегда потухла. То есть в самом конце Анна вспоминает практически крещение, как в детстве она входила в воду. Она крестится по инерции, но крестится. И самая последняя мысль: «Господи, прости мне все». То есть Толстой вынимает из нее подлинное, но тогда, когда уже поздно. Ни при каких других обстоятельствах это подлинное из нее невозможно было вынуть. Толстому было важно показать, что происходит с людьми, которые живут автоматически, не осознавая себя и других, которые, по сути, не готовы к жизни. И он ставит их в ситуацию, когда уже нельзя не осознавать. Анна фактически никогда и не жила по-настоящему, она начинает жить только за несколько часов до смерти. При этом Толстой не дает оценок Анне, не встает в позицию архангела на Страшном Суде, — в ее предсмертный час он смотрит на нее как на человека и показывает, что, в общем-то, она хотела обратного. Она хотела начать жить. Увы, слишком поздно для себя. Следите за мероприятиями лектория «Живое общение» на сайте и в соцсетях Лекции Леонида Клейна можно послушать через приложение «Я – читатель»