Мне было лет двенадцать. К тому времени я уже училась в православной гимназии, куда попала случайно из совершенно нерелигиозной семьи. Одним из негласных условий поступления в школу было крещение. А сразу после крещения меня накрыло неофитством. Мне стали нравиться юбки в пол, мысли об уходе в монастырь, чтение акафистов и биение поклонов. И, конечно, пост. Я сразу решила для себя, что поститься нужно по-монастырски: предписано сухоядение, так тому и быть. Отец мой военный. Его рабочий день заканчивался всегда в одно время. Перед выходом домой он звонил и отдавал «своему солдату» простые распоряжения к ужину: отварить макарон, разделать селедку, пожарить мяса с луком. Накануне Великого поста я заявила, что этот пост послаблений не допускает. Отец был расстроен. «Богомолка в доме! Пост — глупость, глупее некуда». Мама переживала со своей аргументацией: «Ну как же так! По десять уроков в школе. Мясо обязательно! Молочное обязательно! Ты — растущий организм. Про пост слышать не хотим». Я была непреклонна. Убеждала родителей, что им самим должно быть стыдно растить дочь-лицемерку: в школе — молитва и пост, дома — мясо, кефир и «Санта-Барбара» по вечерам. Никто не желал прогибаться. Особенно отец. Каждый вечер, уходя с работы, он по-прежнему звонил с распоряжениями. Я смиренно их выполняла, но сама демонстративно постилась чаем с сухарем. Может от «сухоядения» я совсем плохо выглядела, но однажды отец уступил. Он позвонил, как всегда, и начал разговор со слов: «Ладно. Сегодня драники. Возьми десять-пятнадцать картофелин, почисть, натри на крупной терке, посоли. Жди. Скоро буду». Картошка была высший сорт. Каждая размером с ладонь, а то и больше. С энтузиазмом я принялась за дело и начистила гору, не подозревая, что легко можно было уполовинить порцию. Жалела, что картошку приходится тереть. На глазах картофелины таяли, превращались в кашу, которая еще и синела, ничуть не вызывая аппетита. Пришел отец. Слил буроватую жидкость, в картофельную кашу добавил соль и щепотку перца. И больше ничего. Никаких яиц или муки, ни грамма кефира или что там еще добавляют. Мы жарили драники на подсолнечном масле и все время пели песни. Когда ужинали, папа соблазнял свежей сметаной, которую купил по дороге домой. Без особой настойчивости, правда, скорее в шутку, чем позлить. С тех пор люблю драники. Они для меня и воспоминание о моем первом Великом посте и символ смиренной родительской любви. А папа сейчас очень болеет. Вдруг вспомните в своих молитвах болящего Анатолия, буду благодарна. Очень. *** Я скучаю. Невыносимо. Пишу это в фейсбук, чтобы вся вселенная знала: мне невыносимо тяжело без него. *** Уже девять дней. Вглядываюсь в эту любимую улыбку и не верю, что фотография — это все, что у меня осталось. Закрываю глаза, пытаюсь восстановить образ, услышать голос… а дотянуться не получается. Знаю, что все мы умрем и у всякого человека такой конец, но легче-то не становится. И отец болел очень. Тяжко ему было в последний год. Но он все равно улыбался, интересовался мной, моими детьми, работой, учебой, строил планы на лето. А друзьям шепотом говорил, что не так долго ему осталось. Мне не говорил, жалел. Очень его люблю. Очень скучаю. Мой родной. *** На девять дней плакала горько. А потом Александр Гелогаев прислал интервью, которое пару лет назад брал у моего отца. Детство папы прошло в оккупации. Ему и правда было что рассказать. В тот же день сестра прислала фотографии из папиного путешествия в Германию. А вечером собралось много народу у меня дома. Друзья принесли видео, сделанное как-то летом на нашей даче. Папа и восемь детей сидят за столом, и он поет им песни на белорусском, украинском, русском языках. А еще, как мы купались. И там на видео я помогаю ему подняться с песка, потому что знаю, что он очень любит купаться, но уже подслеповат и голова постоянно кружится. Он говорит мне, что я не смогу его поднять, а я твержу, что он может положиться на меня, потому что я точно смогу. И мы тогда купались. Он очень любил плавать сам и учил плавать всех. Помню, как плыла тогда рядом и думала, что вот настало время и мы с отцом поменялись местами. Это я теперь охраняю его. Это было такое чувство и гордости (вот я выросла, наконец) и безумного страха (что теперь дальше). *** Папе можно было в любое время позвонить со словами: «А ты знаешь, что народоволец Иван Ювачев, ну который отец Хармса, сидя четыре года в каменном мешке Шлиссельбургской крепости, взгляды поменял. Библию прочел. Стал богословом. А на сахалинской каторге познакомился с Пилсудским. Знаешь? И что ты об этом думаешь?» И он бы долго рассказывал о каторге, о Сахалине, о Чехове, о польских революционерах, а я бы слушала, задавала вопросы… Но папы НЕТ, и это … так тяжело, так больно, так рвет мое сердце. *** 40 дней. Анатолий. Не верю. Та часть мозга, которая должна была за эти полтора месяца принять факт смерти, заморожена. В девять дней хотела хотя бы услышать голос. Друзья прислали видео и аудио. Успокоилась. Теперь хочу просто его вернуть. Думаю об этом. Утешаюсь тем, что у папы больше ничего не болит. Многие годы он будил меня рано утром телефонными звонками. Маленькие дети, просыпающиеся по сто раз за ночь, работа допоздна, вообще ритм жизни диктовал свои правила, и утренние часы мне были очень дороги. На мое возмущение этими пионерскими побудками папа всегда говорил: «На том свете отоспимся». Только сейчас я поняла, что он имел в виду. Он призывал меня жить, не теряя ни минуты. Carpe diem. *** Полгода. Мгновение и Бесконечность. Сижу, вспоминаю. Слезы градом. Невыносимо. Ближе и роднее никого не было. Кровная связь — это такая химическая смесь. Особая и сложная механика. Внутри, снаружи. Я теперь будто меньше, чем привыкла быть. Энергия, много энергий, целый комплекс. Один двигатель заглох. Навсегда. И не можешь уже разогнаться и взмыть прямо сейчас. Еще не научилась. Бежишь, стараешься, получается, но беспомощно как-то, будто не хватает для разгона полосы, будто не до конца выжимаешь газ. Оставшийся двигатель разовьется, я знаю, он мускул. Однажды я смогу зайти на самый сложный вираж. Но не сейчас. Наверное, позже. Скучаю. Никакими словами не передать, как сильно. Плачу на кухне, в ванной, в лесу, в горах, во сне. Шорох, слово какое-то слышу, мысль проносится и тут же накрывает. Это как шел и споткнулся, упал. Случайно? Мне снился сон. Папа позвонил. Начал говорить что-то привычное: «Дела? Да как сажа бела…» Ликую. Упиваюсь тем, что смерть была неправдой, досадной ошибкой. Смеюсь. Но сигнал прерывается. Кричу в трубку, сжимаю, аж ногти врезаются в твердый пластик. Не наговорилась. Просыпаюсь от комка в горле. Папочка. Родной мой, самый любимый… …Как же горько осознавать, что любовью невозможно напитаться впрок. Всякая другая любовь — другая. *** Господь меня не оставляет. И когда я кричу: «Господи, не справляюсь. Не дотягиваюсь, а так хочу. Не могу так быстро принять, что больше нет моего родного папочки… теряю». А Он мне — раз — и дарит друзей, которые звонят, пишут, присылают фото, приносят видео, приходят, слушают. В день смерти я ехала в поликлинику за посмертным эпикризом и припарковалась на бульваре у стен монастыря. Была уверена, что Сретенского. Поймала себя на мысли: вот они и встретились. Позже, когда возвращалась к машине и потерянно блуждала по переулкам, поняла, что монастырь-то Рождественский. Так что всем теперь говорю, что не умер мой отец, а родился для Новой Жизни. И я это точно знаю. Дарья Рощеня Источник: Блог автора в фейсбуке