— Никогда я не пойму тех женщин, которые терпят побои, изнасилования и не идут в полицию, — сказала моя соседка по палате Лена (имя изменено). Я пыталась с ней поспорить, заметить, что жертвы насилия обычно бывают запуганы, но Лена была в своем мнении неумолима. На вид ей лет тридцать. Она полновата, ширококостна. Работает старшим продавцом в крупной торговой сети. Каждый день, кроме выходных, она встает в четыре утра и едет на своей купленной в кредит машине на работу. В шестом часу вечера она возвращается домой через пробки, сигналит тем, кто ее подрезает, кричит на них матом, а порой даже мстит резкими маневрами на дороге, о которых жалеет, но не сразу, потом. А один раз ее догнал дорогой автомобиль. Стекло опустилось и оттуда выглянул мужчина, которого Лена только что обматерила. Лена набрала воздуха в легкие, приготовившись громко ругаться матом. — Девушка, простите, — вежливо начал мужчина. — Скажите, пожалуйста, я вас чем-то обидел? Лена усмехнулась, но выдыхать не стала. — Да, мужчина, — несвойственным ей спокойным тоном проговорила она. — Вы включили поворот налево, и я подумала, мне можно ехать направо. Но вы проехали прямо. Вы создали опасную ситуацию на дороге. — Извините, — сказал мужчина и уехал. Лена еще раз усмехнулась — она тоже умеет вежливо разговаривать. Как с покупателями за кассой. Тридцать тысяч в месяц, которые она получает чистыми после вычета всех налогов, — хорошая причина заставить себя быть любезной с каждым покупателем, даже с самым противным. У Лены есть муж, который пугается, когда она ругается с мужчинами на дороге. И кот, которого она подобрала на остановке снежной зимой. Я так долго расписываю образ Лены потому, что мне всегда хотелось воочию увидеть женщину — среднестатистическую российскую женщину — которая считает другую женщину, жертву, виноватой. И вот мы с ней познакомились. Мимо палаты, громыхая, проехала тележка с обедом. Лена вышла в коридор со своей тарелкой и ложкой. — Жрать это невозможно, — сказала она, вернувшись. Но все равно ела запеканку из картофеля и куриного филе, стоя посреди палаты, крепко упираясь голыми ногами в подошвы желтых резиновых шлепанцев. — А ты представь себе, — сказала я, — что мучитель кажется жертве всемогущим. Она боится выйти из дома, боится, что он ее накажет — обольет кислотой? Боится, что полиция не станет его задерживать, и его гнев снова выльется на нее, но уже удесятеренный. Я могла бы всего этого Лене не говорить, но я ведь всегда хотела встретиться с такой женщиной и суметь ее переубедить. Мне казалось, что такая женщина остается при своем мнении только потому, что ей никто и никогда не объяснял грамотно и спокойно, что на самом деле происходит с участниками насилия — с жертвой и ее мучителем. — Че ты сказки рассказываешь? — спросила Лена, доев запеканку. Я не смогу ее переубедить? Я? Не смогу? Лена снова была неумолима. Она помыла тарелку и ложку, вышла в коридор, вернулась с компотом, выпила его, стоя посередине палаты, и заговорила. — Меня изнасиловали в шестнадцать лет, — начала она. — Их было трое. Я шла из школы. Но дело в том, что насиловали меня не одну, там еще была девочка — из параллельного класса. Ей приставили пистолет к голове, а меня сильно били. Они из нашего поселка. Старше нас были. Я пришла домой и боялась матери сказать, что со мной случилось. Мать всю жизнь на пилораме работала, наравне с мужиками бревна ворочала. Когда мужики мать обижали, из меня как будто сердце выкручивали, — Лена прикладывает руку к груди. — Она мне говорит: «За хлебом сходи», — а я из дома выйти боюсь. В школу еле-еле пошла. Возвращаюсь. Эти трое сидят у нас в доме на кухне. Я пошевелиться боюсь. Спрашиваю: «Мам, что они тут делают?». Она говорит: «Пришли, тебя спросили, я и пустила их подождать». Мать вышла, а они мне говорят, показывая на кухонный набор — поварешку, вилку, лопатку: «Все это будет в голове твоей матери, если ты скажешь хоть слово». Я за мать испугалась. Из дома перестала выходить. А один раз пересилила себя и пошла за хлебом. А потом я стала злой, начала всех бить. Отчим как-то мать толкнул, видела бы ты, как я его избила. Он через три недели умер, у него пневмония была. Я всегда его спасала, а в этот раз не успела. И прощения у него тоже не успела попросить. Лена стоит посреди палаты и давит сильной правой ногой желтый тапок, как будто тот — какой-нибудь гад или в чем-то перед ней виноват. Вчера Лену в эту палату привезли из операционной, и она кричала от боли, плакала, громко всхлипывая, как маленькая девочка. — Ты сама все это пережила, — говорю я. — Ты ведь не пожаловалась на своих насильников. Почему ты не можешь поставить себя на место других женщин? Лена молчит. — Ты все равно думаешь, что они — сами виноваты? — спрашиваю я. Лена молчит и уходит к своей кровати. Грубо скидывает тапки, и один из пары — тот, который она давила, — остается боком лежать на полу. — Ты что, никогда не ставила их на свое место? — догадываюсь я перестроить вопрос. Если она не может поставить себя на место других женщин, то пусть попробует поставить тех женщин на свое место. — Никогда, — сказала Лена и, наклонившись, аккуратно перевернула тапок. — А ты поставь сейчас, — подхожу к ней я. — Ты все равно думаешь, что они виноваты? Лена плачет и сильно краснеет от слез. — А один из них, между прочим, наказан, — говорит она уже совсем незлым голосом, оторвав, наконец, от широких ладоней лицо. — Шла я как-то несколько лет назад и его встречаю. Идет с семьей — женой и тремя детьми. Я так на него посмотрела. И он на меня посмотрел — узнал, аж вздернулся весь. А я расхохоталась. Бог ему за меня отомстил. — И как же? — поинтересовалась я. — А у него все — дочки, — ответила она. — Пусть теперь трясется каждую минуту, думая о том, что с ними кто-то может сделать то, что они сделали со мной.