Кажется, папа меня любил. По крайней мере, до 12-ти лет я точно была ближе к отцу, чем к матери. Я пишу «кажется», потому что люблю своего сына не так. Сейчас принято любить иначе: без принуждения, скорее советуясь, чем приказывая, и скорее пытаясь понять детские чувства, чем игнорируя их. Но папа мой был офицером, пол ребенка не имел для него значения, он хотел воспитать универсального солдата. А я, как могла, старалась им стать. Как только меня, маленькую, желтушную, доставили из роддома в двухэтажный офицерский барак маленького зауральского городка, папа налил в ванну ледяной воды. Мою пятидневную пятку сжимала твердая мужская рука, а все оставшееся болталось в воде и довольно быстро синело. Я орала, мама в панике бегала вокруг, и так продолжалось неделю. Тут, я к счастью, заболела, и закаливание прекратилось. Неизвестно, что произвело на папу большее впечатление: моя температура или книжка, которую приволокла отчаявшаяся мать. Там черным по белому была написана цифра для купания младенцев: 38 тепла. «Тепла!» — фыркнул папа, но проигнорировать печатное слово офицер не мог, даже если у него по этому поводу в голове вертелось непечатное. Папа вообще любил инструкции. Он был одним из первых, кто запускал боевые ракеты с Байконура, а там любая деталь была важна. Папа работал в группе инженеров, которые проверяли все до последнего винтика перед запуском. Он всегда был педантом. Собственно, с такой же дотошностью он приступил и к моему воспитанию. Оно было точно рассчитано, прицельно и неотвратимо. До сих пор помню теплые летние дни своего дошкольного беззаботного детства, которые я проводила перед серым дощатым забором. До полудня мы с друзьями играли в ножички, а в обед тень отца падала на наши отвоеванные друг у друга земли, в ладони у него лежал совсем другой нож, огромный и блестящий. Это было настойчивое приглашение. Мы вставали у забора, и я, в платьице и бантиках, бесконечно пыталась бросить этот тяжелый предмет так, чтобы он воткнулся, наконец, в центр нарисованной на заборе мишени, а не упал безвольно вниз, знаменуя собой мою неудачливость и ничтожность. Я очень хотела, чтобы папа мной гордился. Поэтому каждый вечер мы снова были напротив серых шершавых досок с кучей отметин от моей солдатской деятельности. Через какое-то время я метала ножи, как артист в цирке. Когда по забору ползли первые капли осеннего дождя и чуть позже его накрывало первым снегом, папа надевал на меня лыжи. Мне было всего лишь 5, лыжных палок нужной длины и креплений на такие маленькие ноги в городе не нашлось, но разве это может остановить офицера? Крепления папа соорудил из медицинского резинового жгута, а на палки махнул рукой. В лесу он убегал далеко вперед, а я шлепала валенками с дурацким и неудобным жгутом на пятке, двигая лыжи, стараясь не упустить его из виду и уныло думая: «Ладно, зато не шахматы». Пытка шахматами для развития интеллектуальных способностей обычно происходила по выходным. Иногда по утрам перед ней был веселый аттракцион: «Подъем! Одеться, пока горит спичка!» В общем, ледяной водой я умывалась до двадцати лет, до школы — по твердому настоянию папы, после — сформировалась привычка. В 4 года я могла пройти на лыжах без палок 8 километров. В 7 лет я была единственным ребенком в классе, кто умел делать подъем-переворот на турнике, а на канат взбирался за считанные секунды. На все встречи папа приходил за полчаса, и я первые 10 лет своей взрослой жизни в Москве никогда никуда не опаздывала. Я не боюсь холода, физических нагрузок, играю в волейбол и баскетбол, могу разжечь костер в любую погоду, хорошо стреляю и, если кину нож, тоже не промахнусь. Отец мной гордится, единственное, что его огорчает: я в свои 38 не могу держать «уголок» на турнике по 2 минуты, как он в свои 79. Папа научил меня огромному количеству вещей. Но до сих пор не понимаю, как я при этом выжила психологически. Мотивация тогда была бесхитростной: «беги, рохля», «что ты ноешь» и «упала-отжалась», без последнего дочери офицера, конечно, никак. Упала в снег лыжами кверху? Встанешь сама. Обогнала на кроссе всех девочек школы? А почему не мальчиков? Хочешь конфету? Смотри, как я ем, а тебе нельзя, тренируй волю. Что ты хочешь на день рождения? Куклу? А я тебе пистолет купил, точь-в-точь «Макаров», и с пистонами. Если бы в моей жизни было только это, я бы точно сошла с ума. Но было и другое. Например, я не раз возникала на пороге квартиры с каким-нибудь ободранным котом с помойки. Да, мне разрешалось принести в дом любое животное. У нас жили коты, хомяки и даже галки. Я водила детские экскурсии в квартиру, а папа всю эту живность спасал и лечил. Мне никогда не кричали на улице: «Отойди от кота, он блохастый!» Когда мы с папой выезжали из города на его служебном УАЗике, об этом знала вся округа. Потому что мы открывали окна и горланили песни до хрипоты. В эти моменты я ему все прощала: и лыжи, и резиновый жгут, и даже шахматы. А когда я болела, папа приносил разноцветное драже с изюмом внутри и ставил рядом с моей головой на табуреточку, конфеты глухо стукались о края миски и друг об друга, и это звучало для меня лучше любой музыки. В свои тридцать семь я все же собралась к психотерапевту: к этому возрасту я уже окончательно убедилась, что далеко не все отцы делали из дочерей солдат. По пути я завернула к папе спросить о его детстве, мне казалось, что разгадка его поведения именно там. «Сколько жмешь на своем фитнесе?» — спросил папа вместо приветствия и подтолкнул гантели по 4 кг каждая. Пришлось выжать, сколько могла. Это был входной пропуск на долгий разговор. А дальше как в кино или клипах: эпизоды его жизни сменяли друг друга, вихрем врываясь в мой мозг, который пытался все это осознать из состояния благополучного человека, живущего в 21 веке. Вот маленький трехлетний папа выпал из окна второго этажа. Думаете, скорая, больница, встревоженная мать? Ничего подобного. Мама была в магазине, отец на работе, он отряхнулся и пошел домой. Вот голодные дети послевоенного времени с жадностью наблюдают разгрузку у магазина ящиков с сосисками. На их удачу, грузчик уходит на перекур, и мой уже повзрослевший с момента падения папа хватает сосиску и бежит изо всех сил. Но не рассчитывает, что к ней прикреплена другая сосиска, а к той третья. За угол он заворачивает, подгоняемый проклятиями сотрудников магазина, а за ним волочится длиннющий сосисочный хвост, как огромный розовый червяк с аккуратными перетяжками. Вот папа отмечает окончание первого класса с ребятами на Оке спором: кто переплывет реку? Он плюхается в воду и уверенно гребет две трети расстояния, пока не понимает, что, кажется, спор проиграл. Папа из последних сил хватается за ржавую баржу, на которой сидят мужики с удочками. Они его просто отталкивают ногами: «Вали отсюда, рыбу распугаешь!» И папа валит. Почти на дно, но каким-то чудом по этому дну, периодически выныривая, буквально доползает до берега. Вот он уже постарше, ищет неразорвавшиеся снаряды с пацанами. «Тогда ведь как было, — философским тоном говорит мне папа. — Если где-то ухнуло, значит, какого-то пацана больше нет». Всей группой они склоняются над очередным снарядом: надо достать тол, чтобы глушить рыбу. Но головка так просто не откручивается, друг отца начинает стучать одним снарядом о другой. Взрыв, папа контужен, мальчик мертв. Не знаю, на каком этапе своего жизненного пути папа решил сделать солдата не только из себя, но и из собственной дочери. Но обстоятельства его жизни мне многое объяснили. Я смогла простить даже парадный офицерский ремень, который регулярно качался перед моими глазами как последнее китайское предупреждение, обозначая границу «можно – нельзя». Меня не били. Но пугали. Кажется, папа меня действительно любил. Как мог. Именно это я уже год обсуждаю с психотерапевтом, до которого все же добралась. «Сказал – сделал», — папа научил выполнять любые обещания, даже данные самой себе.