Кильмезь. Поздний вечер, за окном затихает шум лесного поселка, и солнце, прощально сверкнув последним лучом, укрылось за темной стеной леса. В комнате деревянного дома на железной кровати с шишечками лежит старушка. Её сморщенное личико утонуло в большой пуховой подушке, худенькое тело накрыто тяжелым ватным одеялом, но оно не спасает — знобит. Бабушке Прасковье далеко за восемьдесят, она знает — эта ночь будет последней. Дочке сказала: «Устала я, пора к Боженьке. Вот только гнетет меня…», но что именно, не продолжила. Прикрыв глаза, сделала вид, что задремала. Дочь подождала немного, не скажет ли еще что-нибудь мать, поправила одеяло и отправилась на свою половину дома кормить мужа и маленьких сыновей. Старушка чувствовала, как холод поднимется потихоньку от ступней ног вверх, а мысли бежали далеко, в юность. Вот она вышла из леса с охапкой целебных трав, румянец во всю щеку, толстенная коса, перекинутая через плечо, а в этот момент через деревушку гнали ссыльных, тут и увидела она свою судьбу – красавец жандарм, верхом на коне. А глаза какие бездонные, серо-голубые у него были глаза. Ванечка, Ванечка, где ты сейчас, родимый? По впалой щеке катится одинокая слеза, а память услужливо показывает картины сватовства. Рад, ох как был рад батюшка, что сватает дочку не свой брат крестьянин, а офицер с государевой службы, грамотный и умный. Маменька, слезу нет-нет да и смахнет, любуясь такой красивой парой. Грех жаловаться, дочку воспитали работящую, и работы крестьянской не чуралась, а прясть, шить, вязать – это уж как водится. И бабка-травница свои знания передала, какая и где травка растет, от каких болезней помогает, и заговорам обучила, как от пьянства мужика отвадить, да здоровье поправить. Поет, пляшет деревня, выдает Прасковью замуж. И началась жизнь семейная. Прасковья оставалась там же, повитуха и знахарка, нужный человек на деревне, а Иван все на службе, у жены бывал только наездами. Родились дети — дочка и два сына, дом хороший справили, живи и радуйся. Но над страной заполыхало пламя революции, затем гражданской войны. Последняя малютка в это лихолетье и родилась. Однажды ночью, стук в окно, тенью метнулся Иван в дом и свечку зажигать не разрешил. Как давно это было, но грудь сдавило от боли, предательские слезы бежали по сухонькому лицу. «Я проститься, Прасковья. Ты извини, но оставаться мне здесь нельзя, меня убьют и вам плохо будет. Не забудут, что я царю верой и правдой служил. Будет возможность, дам знать о себе», — и достал ей из сапога бумагу — свидетельство о собственной смерти. А затем, перекрестив спящих детей, обнял жену и исчез. Всю ночь не спала Прасковья, смотрела на детей невидящими глазами, хотелось выть, кричать от боли, обиды, но нельзя, разбудишь. А на заре, когда запели петухи, выгоняя корову в стадо, сказала деревенскому пастуху: «Петька, муж-то мой, погиб» и дала волю слезам. К полудню вся округа знала, у повитухи Прасковьи погиб муж и осталась она одна с четырьмя сиротами. У многих тогда родные погибали, кто в боях, кто от голода, времена были смутные и лихие. Новой власти в лице секретаря сельсовета Василия было достаточно предъявленного документа, да и как не поверить тетке Прасковье, троих его сыновей своими руками приняла. Время шло, и люди забыли, что муж Прасковьи был жандармом, все разговоры о нем она жестко пресекала, а вот из детей никто и не спросил, почему на могилку к папке не ходят? А может и чувствовали, что мать знает что-то, но молчит. Однажды соседка, рассердившись за что-то, швырнула в лицо — да бежал твой Иван, живет, небось, за границей, а ты здесь одна детей поднимаешь. Но увидев враз потемневшее лицо травницы, охнула и бросилась просить прощения. Над землей властвовала глухая полночь, холод поднимался все выше и выше, ног старушка уже не чувствовала, а перед глазами проносилась дальнейшая жизнь. Старшего сына убил кулак перед войной, внучат она воспитала. Второй сын пропал без вести летом сорок первого. «Где ты сыночек? Где ты упокоился, родной?» — шепчут сухие губы. Дочка старшая вышла замуж, дети пошли. А следом и младшенькая подросла, такая же певунья и плясунья, как отец. А мысли летят, одна за другой — не видел ты, Ванечка, как росла наша красавица, а старшенький ее как на тебя похож. Я с внуками в лес хожу, травы собираем, грибы, ягоды. Вот так, в трудах и заботах, и подошла моя жизнь к последнему порогу, а ты так и не дал весточку о себе. Да я все понимаю, злые времена стоят. Помнишь, сколько у нас икон в красном углу было, а ведь сейчас ни одной нет, зять партийный, нельзя. Хорошо, что ты меня тогда в столицу не увез, здесь-то край лесной, глухой, не просто до нас добраться и отыскать, а вот там бы погибли. Вот только как быть, Ванечка? Умру я сегодня, кто же узнает о тебе, детям расскажет? Вот у вас дед был грамотный, честный, царю служил, потому и бежал, чтобы жена и дети не пострадали. А если и вспомнит кто, то сможет ли узнать, где и как ты жил? Как больно, что нельзя дочкам и внукам рассказать. Холод все ближе и ближе подбирался к сердцу, и старушка увидела, как из темноты выступила мужская фигура. «Ванечка», — пронеслось в голове. «Нам пора, Прасковья. Не печалься о будущем, может кто и вспомнит, и узнает», — был ответ. Утром дочь, увидев на величественном лице покойной улыбку, сказала мужу: «Отмучалась, но так ведь и не сказала мне, на кого она обиду в душе столько лет носила. С собой унесла». *** Килбурн. Вечереет. На втором этаже каменного коттеджа, в небольшой комнате, на кровати, лежит дед. Совсем недавно ушел священник, а перед этим пособоровал, причастил, сказал слова напутствия старику. Сын с невесткой вышли проводить его, и старый Ян заметил, как в комнате установилась тишина, внизу хлопнула дверь, где-то неподалеку залаял пес, но ледяное одиночество уже тянуло к нему свои объятия, а минуты жизни завершали свой отсчет. Его пронзительные, запавшие глаза смотрят на окно, за которым целый день висит серая, мокрая мгла. Как же я устал от лондонской погоды: дожди, сплошные дожди. Чем-то она напоминает питерскую, но та родная, и если солнце выглянет, то только зажмуривай глаза, как ярко. Как много бы я дал, чтобы увидеть твое сине-голубое небо, Россия, твои безбрежные просторы. Вот бы пробежаться по березовым тропинкам, свернуть на тракт и быстрее, быстрее до деревенской околицы. Той самой, у которой я увидел Прасковью. Хорошая была жена, добрая и понятливая, а каких детей мне нарожала, пока я на службе пропадал. Всю страну объездил, много повидал, и вот надо было приключиться такому. Мы новые паспорта себе справить успели, кто-то не ушел — погиб, кто-то давно сгинул на другом конце земли. А я вот бежал через финскую границу, и с новыми документами оказался здесь. Спасся. Новую семью завел, дети родились, вот уже и внуки появились, а как там старая семья? Живы ли? Правильно тогда решил и под Санкт-Петербург не перевез Прасковью, кто ее в вятских глухих лесах, где хозяин-медведь, искать станет. Верю — живы. Наверно и не вспоминают обо мне, да и за какие заслуги? Бросил бабу с малыми детьми и свою шкуру спасал, ох, какой грех на мне, а батюшке я ведь в этом не покаялся. Прости, Господи, сам знаешь, никто и не подозревает, что я — русский беглец. Не могу я, сколько лет молчал, а тут перед смертью скажу сыну: «Знаешь сынок, а у тебя ведь братья, сестры в России есть. Бросил я их и сбежал, чтоб меня не убили». Вот уж и смерть у кровати стоит, а мне стыдно, Господи! Вернуть бы все, да нельзя. Я здесь, никакой работы не чурался, ради новой семьи старался, а вот та семья как, не голодали, не замерзали? Сыновья взрослые давно, воевали, да вернулись ли? А дочки, замуж вышли, детей нарожали, как там младшенькая моя, без папки росла? А дом наш? Какой хороший дом был, пятистенок рубленый, и сосновый бор рядом, и речка недалеко. Перед глазами вставали картины из прошлого, мелькая быстро-быстро, как в кино. Скрипнула дверь, невестка подкрутила фитиль лампадки, поправила подушку у старика и сказала мужу: «Мартин, он умирает»… Сын, присев на край кровати, взял старика за руку. «Умирает, но самого главного, отец, так и не сказал. Что-то его тяготило, сколько себя помню, он и не улыбался никогда. Обнимет, по голове погладит, а чувство такое, что его мысли далеко-далеко. Опомнится, вздрогнет, прижмет меня покрепче, а потом уйдет по своим делам. А я смотрю ему вслед не могу понять, папка, почему тебе так плохо. Он на маме женился, за сорок ему было. Кто он на самом деле, где родился, как он жил? Я пытался поговорить с ним не раз, но он насупится и молчит». Вдруг лицо старика озарилось счастливой улыбкой: «Прасковья, ты пришла за мной, ты простила!» Сын с невесткой видели улыбку, услышали слова на незнакомом языке и последний вздох. В ночь перед похоронами Мартин, сидя у гроба, смотрел и не узнавал отца. На спокойном лице застыла тень улыбки, будто старик попал туда, куда стремился всегда и вот, наконец, достиг цели. Он думал о том, что отец унес свою тайну в могилу, и пытался понять, что в его жизни было такого, что следовало скрывать от самых близких людей? До разгадки тайны, нечаянно связавшей две семьи в разных странах, оставалось долгих пятьдесят восемь лет.