Неделю назад я стояла перед картиной «Сломанная колонна» в музее Фаберже в Петербурге и смотрела на Фриду Кало. А Фрида немигающе, гордо и отрешенно смотрела со своего сочащегося болью автопортрета прямо на меня. Женщина смотрела на женщину сквозь время и пространство. Темные глаза Фриды были глазами несостоявшейся Мадонны — матери. «В каждой женщине есть немного от Мадонны», — думала я, пытаясь поймать ускользающий взгляд мексиканской художницы, – Фрида с картины смотрела не только на зрителя, но и прямиком в Вечность. Она привыкла смотреть смерти в лицо с тех самых пор, как в 19 лет попала в аварию и получила травмы, о которых и писать-то страшно – сразу начинает ныть где-то внизу живота, и инстинктивно хочется прикрыть его руками. Ее женское естество был пронзено уже тогда, еще до многочисленных измен мужа, знаменитого художника Диего Риверы, чувство к которому заставляло Фриду страдать год за годом. Позвоночник Фриды тогда, в ранней юности, был сломан в нескольких местах, железные перила автобуса пронзили ее насквозь, она чудом выжила. В ее реальность навсегда вошли врачи, больничные койки, выкидыши, кровь, нерожденные дети — все это отражено в ее полотнах, во всех этих пульсирующих бутонах цветов с эмбрионами внутри, в отчаянии, с которым она смотрит на зрителя с застеленных казенным бельем кроватей. На одной из картин, что выставлена сейчас в музее Фаберже, на кровати Фриды прямо поверх больничного одеяла установлен мольберт — больше всего он напоминает лестницу в небо, я его сначала и приняла за лестницу. Ее история — это не только история болезни, но и история о том, что такое для человека, для женщины — творчество. Это способ выразить себя в невыразимо сложной ситуации. Фрида не переставала писать, даже жестоко страдая. Она и начала-то писать только потому, что оказалась прикована к постели после травмы. Из своей боли Фрида Кало сумела сложить бесконечную лебединую песнь, и я думаю, честность, с которой она выражала своих чувства в картинах, может сегодня помочь не одной женщине, переживающей самое невыносимое — выкидыш, измену, несчастную любовь, бесплодие. Когда смотришь на ее картины, перестаешь ощущать экзистенциальное одиночество — вот женщина, которая чувствовала то же самое, что и ты, и сумела высказать это так, что для вашего со-общения здесь и сейчас нет никаких препятствий: ни языкового барьера, ни временного. Неважно даже то, что вас уже разделила смерть. Это и есть искусство. Фрида на «Сломанной колонне» — сломанная, но не сломленная. Она стоит почти нагая, на фоне родной мексиканской земли, неизменно дарившей ей силы и успокоение, и смотрит, смотрит, смотрит. Пусть колонна-позвоночник, которую мы видим сквозь ее разверстое нутро, и переломана в нескольких местах, ее прочно удерживает от окончательного превращения в руину медицинский корсет (мне видится в этом метафора несгибаемой воли). Кало никогда не сдавалась. Эта художница создала из своей тяжелой, но вполне обыденной судьбы женщины (сколько в мире таких судеб?) настоящий эпос. Фрида страстно мечтала стать матерью, но этой мечте не суждено было сбыться. Она безумно любила своего мужа, патологически неспособного хранить ей верность. В ее жизни было все, но сейчас важно, что осталось — искренние, бесстрашно и даже бесстыдно откровенные картины о переживаниях, которые часто стараются стыдливо обходить стороной, высмеивать, обесценивать или делать вид, что их вовсе нет. Страшно признавать, что любовь способна приносить страдание. Что часто нам невыносимо горько от того, что нам что-то не дано, а почему не дано — мы и сами не знаем. И не стоит спрашивать «за что?», стоит спрашивать «а что я могу с этим сделать?». Я стояла перед Фридой Кало, смотрела на гвозди, вонзившиеся в ее смуглое тело (как мне объяснили гиды в зале, по-испански выражения «вбить гвоздь» и «обмануть» звучат очень похоже), и думала: вот, мне 30 лет, и я тоже женщина, и тоже кое-что знаю про раны и гвозди. Мне тоже знаком вкус обмана, измены и предательства, и у меня тоже, как у нее, нет детей. Помню, я как-то наткнулась на материал о последних желаниях больных из европейских хосписов, и одна нидерландка пожелала в последние часы взглянуть на Рембрандта в галерее. Ее желание исполнили. Фотография, где она смотрит на любимую картину, заставила меня плакать. Я подумала, что, окажись я в подобной ситуации, попросила бы, чтобы меня на каталке подвезли к темноглазой мексиканской Мадонне, оставшейся в этой земной жизни без ребенка. Мы бы поняли друг друга. А еще лучше, подумала я, если мне все же не придется смотреть в глаза Фриде перед смертью. Если вокруг меня будут сидеть любящие дети и бегать не понимающие ничего маленькие внуки, и в холодеющей ладони я буду ощущать тепло чужой морщинистой руки, той, на которую я опиралась всю свою жизнь и которая сейчас, в момент моей личной встречи с Богом, все еще сжимает мою. И если «люблю» будет последним словом, которое произнесу на этом свете я и которое успеют сказать мне близкие, то не нужно никаких красивых перформансов с каталками и живописью, вся моя Вечность соберется подле меня. Ну, кроме той, что ждет за гранью. А пока этого всего нет, я могу продолжать делать свое дело, как Фрида делала свое. Потому что если огнем преображается природа, то человек преображается посредством творчества. То, как мы можем выразить себя здесь, на этой земле, это очень, очень важно. Искать наилучший способ оформить себя значит стремиться исполнить самую важную человеческую миссию — понять Божий замысел о себе и попытаться воплотить себя во всей доступной полноте, насколько хватит сил. Выполнить себя в буквальном смысле слова. И для каждого это будет сугубо личный путь. Картины или семья — каждый выбирает сам. Главное — действовать без страха, без ожиданий, но с надеждой и с упованием, что все-таки получится.