О том, что я толстая и неухоженная, я помнила лет с двенадцати. «Такая красивая девка и так о себе не заботится!» — возмущалась мама. С каждым годом родителям становилось все тяжелее: сначала я стала носить очки, а потом, о ужас, подстриглась. «Ты знаешь, папа гуглил, как называется болезнь, когда человек себя сознательно уродует, — доверительно сообщила мама мне и моему новому каре. — Не нашел». Болезнь называется селфхарм. Но это не единственное страшное слово, которое я почему-то знаю. Лучше бы в моем лексиконе поселились названия экзотических растений или термины из литературоведения. Но, увы, порой не ты выбираешь дискурс, а дискурс выбирает тебя. Со мной всегда было что-то не так. Кто натер ногу во время семейного путешествия в Египет и теперь ноет, что ему жарко и больно? Здравствуйте, это я. Кто из двадцати восьмиклассников потерял шапку в автобусе? Это тоже я. Кто упал в обморок перед ЕГЭ? И это я. Кто совершает какие-то непоправимые ошибки каждый день и срочно нуждается в воспитательном окрике? Удивительно: снова я. Если бы меня попросили составить список житейских мудростей, которые я почерпнула от старших, я бы написала следующее кривым (тоже повод для негодования) почерком: 1. Четверки получают только дебилы и моральные уроды. 2. Плачут только дебилы и моральные уроды. 3. Любое нейтральное или негативное выражение лица расценивается как неблагодарность, присущая только дебилам и моральным уродам. 4. Сначала добейся, получи Нобелевскую премию, купи родителям домик у моря, а потом уже выражай свое мнение. Впустую ноют только дебилы и моральные уроды. И так далее до бесконечности. Дебил-дебил, я Моральный урод. Прием-прием. Пшшшшш. Как слышно? Ощущение своей ненормальности, как это обычно и происходит, преследовало меня с подросткового возраста. Классические формулировки в духе «все дети как дети, а ты» и «не ребенок, а наказание» варьировались оригинальным: «Ты прочувствовала свою вину?». Это был восхитительный ритуал: у меня отнимали телефон или компьютер, если я плохо улыбнулась при встрече или совершила иное подобное преступление, и получить вещь обратно можно было только после публичного покаяния. Я выходила в центр спальни и произносила торжественную речь примерно такого содержания: «Дорогие мама и папа! Простите меня! Я неблагодарная свинья!». А если в моем голосе было мало правдоподобия, меня выставляли за дверь подумать еще. Покаянная практика сопровождалась вопросом: «Ну что, дурь прошла?». Спустя десять или сколько там лет могу откровенно признать, что нет, не прошла. Моя дурь навеки со мной. И я люблю ее нежно и трепетно. Из меня воспитывали сверхчеловека: чтение с двух лет, с трех — английский, в шесть — в школу, а олимпиад — по восемь в год стабильно. Класса до девятого проблем со мной не было: ну, порыдаю где-то в углу, потом попрошу прощения, и все снова пойдет как надо: с поездками за границу, электрогитарой на день рождения и семейными застольями, на которых я демонстрировалась как чистейшей прелести чистейший образец — длинноволосое чудо природы, снова победившее всех на областном конкурсе чего-то там. Вопросом, как у меня дела, никто особенно не задавался, — какие могут быть дела у единственного чадушка, сверкающего свежим айфоном? Семейство дегустировало салаты, добродушно усмехаясь на мое желание поскорее вылезти из-за стола и усесться в другой комнате с наушниками. «Ничего, вырастет — поймет», — снисходительно неслось вслед. Но в семнадцать годиков прорвало. Главная отличница гимназии отрезала белокурую гриву маникюрными ножницами и начала падать в обмороки. Падала со вкусом и везде: в метро, в школе и на улице. Падала дома, в маршрутке и в парке. Разумеется, общественность подобные перформансы не оценила: родители сказали, что дочь-псих им не очень нужна, а в школе отреагировали скомканно и маловыразительно. Получать пятерки я не перестала, а вот посещаемость начала клониться к нулю. Связываться с пьяными компаниями и всячески дебоширить было ниже моего победительского достоинства, и я занялась самым серьезным на тот момент делом: с головой ушла в философию, променяв физкультуру и общество на различие эйкона и эйдолона. Моими друзьями стали ученые: у одного из них я прочитала, что мир держится на волоске, и мы только чудом не погибаем. «Значит, то, как я живу — абсолютно нормально, — подумала я. — Ну и ладно — обнимем же бездну». Я стала спасаться литературой, сложной терминологией и смехом над самой собой. Как оказалось позднее, научиться не спасаться, а быть открытой и честной — еще более дерзкий вызов. Вы спросите, где в этой истории были взрослые. Почему никто не спросил меня, где я бываю вместо уроков истории, почему никто не заметил, что я хожу трясущаяся и заплаканная. Не знаю. О чувствах говорить я не умела: умела писать сочинения в формате ЕГЭ, умела редактировать тексты, умела отличать трансцендентальное от трансцендентного, а «мне больно» от «мне грустно» — не очень. Знала, какой должна быть: веселой, активной, умной, красивой, интересной и сексуальной. Последнее особенно вызывало содрогания у какой-то еще сопротивляющейся части меня, краем мозга осознающей, что мамино желание нарядить пятнадцатилетнюю дочь во что-то обтягивающее довольно странно. Я огрызалась и куталась в пальто, которое мама называла бабкиным балахоном. Кроме сверхчеловека я должна была стать сверхженой: мудрой, расчетливой и соблазнительной одновременно. Меня учили, как нужно заигрывать и как нельзя вести себя в мужском обществе: не показывай ему, что ты умнее, но будь интересным собеседником. Улыбайся. Не делай кислую мину. Нам нужен кто-то особенный. Желательно миллионер. Разумеется, первые мои отношения были с тощим очкастым мальчиком, с которым мы наперебой мечтали о коте и сыне по имени Евгений. Почему Евгений — не помню. Помню, что денег у него было ровно мне на шаверму. Мы лопали ее вдвоем на скамейке, а быть соблазнительной как-то не получалось. Потом я уехала учиться, и началось самое интересное. Мне открылся мир людей, которые почему-то не стремились быть самыми лучшими: они просто ходили по всяким делам, готовили ужины и писали научные работы. Однажды я уронила в гостях вилку, и мне за это ничего не было. Список странных происшествий пополнялся день ото дня: то мне говорили, что у меня красивое платье (хотя мама считала, что оно тоже «как у бабки»), то спрашивали, какой у меня любимый сорт чая (обычно я пила тот, который покупали родители), а однажды сказали, что я какая-то слишком нервная, не случилось ли чего-нибудь. «В смысле? — удивилась я. — Все нормально со мной. Ты чего!». Фото: Елизавета Трофимова Я не буду писать о дне, когда я впервые рассказала кому-то о своем детстве. Просто с той поры до меня дошло, что происходившее семнадцать лет трудно назвать нормальными родительско-детскими отношениями. Я до сих пор постоянно жду, что меня кто-то грубо поправит, перебьет и «поставит на место»: не зазнавайся, мол. Мне очень сложно говорить «я люблю тебя» без содрогания. Когда я рассказывала терапевтам подробности, они спрашивали, можно ли меня обнять. Я что-то бурчала сквозь зубы и пыталась не замечать своего распухшего от слез носа. Я узнала, что такое эмоциональное насилие, панические атаки, нарциссическая травма и синдром дереализации-деперсонализации. А также невротическое «надо», отсутствие базового доверия к миру и низкий эмоциональный интеллект. Узнавать об этом было сложно, больно и достаточно дорого: отдавать по тысяче-две за сеанс в моем студенческом положении как-то не очень. Разумеется, дома на мои психотерапевтические прозрения отреагировали бурным негодованием: такого количества именований моральным уродом и неблагодарной я не слышала с девятого класса, когда получила 41 балл по русскому языку вместо максимальных 42. Мне сказали, что я все придумала, я драматизирую, и вообще со мной по-прежнему все не так. О том, что со мной все не так, я и без этого помнила каждый день, по привычке ругая себя самостоятельно в отсутствие мамы. Съела три куска пиццы? Жируха! Прочитала одну статью вместо пяти? Дебилка! К восемнадцати годам не получила «Русского букера»? Все, тебе он и не светит. Не так со мной вообще все: одежда и умение разговаривать, мои тексты и выбор постельного белья в гипермаркете. Да и что с меня взять-то — моральный урод и дебил в одиночестве совсем распоясался. Режиссер-документалист Марина Разбежкина всегда дает ученикам задание снять свою первую короткометражку про них самих — и чаще всего ребята делают что-то про маму. «Камера помогает вылечиться и выйти в другой мир», — говорит она, и я думаю, что порой не обязательно даже становиться человеком с киноаппаратом. Требуется прожить произошедшее по-настоящему: если нужно — орать, если нужно — вцепляться в ближнего своего и реветь, пока не отпустит. Лить слезы, пока не уйдет то, что ранило тебя и терзало всю сознательную и не совсем жизнь. А дальше — учиться с первооснов совсем новым вещам: как улыбаться и доверять, как засыпать без ноющей боли в груди, как делать дела, не опасаясь, что тебя прогонят или отругают. Учиться ходить на улицу и ловить щекой апрельское солнце, не бояться говорить «позвони мне, пожалуйста» и «привет, я очень соскучилась». Наряжаться во все, что придется, в самый роскошный плащ из петербургского секонд-хенда, протирать наикруглейшие из очочков и показывать язык себе в зеркале, понимая, что все-таки хороша. Брать свою дурь в охапку и обнимать ее, чудную, дивную — ведь в этой дури есть трогательное, например: «А сейчас я буду кататься на скейте с другом, и ничего, что он крутой антрополог и специалист по старообрядцам, а я подающий надежды молодой автор. Мы люди серьезные и катаемся тоже серьезно». Выбегать на сияющий Невский — потому что жива, не сошла с ума и не устала за зиму. И с визгом обнимать своих близких: старше и младше по возрасту, ученых, поэтов, бариста в кофейнях, безработных, пухленьких, стройных, седых и красноволосых. У них тоже порой проскальзывает ощущение их ненормальности — тогда ничего не остается, кроме как сказать «а давайте будем ненормальными вместе» и быть таковыми, созерцая весну и кокетливые фиалки на клумбах. В 2018 году Оксфорд признал «токсичный» словом года. Токсичные родители, токсичные отношения, токсичное все. Мне кажется, я накушалась токсичности столовыми ложками — но лучшее, что можно было сделать, это понять (процесс долгий и тяжкий), что на мне все горечь и боль должны быть остановлены навсегда. Я отказываюсь транслировать их дальше. Когда мама кричит и ругается, она делает это не от огромной силы любви и принятия — у нее свои проблемы и кризисы, которые шепчут ей в ухо оскорбительные слова для умотавшего в Петербург отпрыска. Не от величия духа папа молчит и смотрит в экран телевизора. И значит, единственный для меня способ выжить — это хорошенько проплакаться и срочно заняться тем, что мне нравится. Стать человеком, который нравится мне, — и остановить бесконечное колесо самообвинения и терзаний. Фото: Unsplash Родители так и не попросили у меня прощения. Все, что со мной было сделано, они отрицают. Когда я приезжаю в гости, то по-прежнему слушаю, что у меня кривой берет и глупая тряпичная сумка. Зато им нравится, что я где-то публикуюсь, меня приглашают на встречи и даже платят иногда гонорар. Жаль только, что с миллионером как-то не получилось. Ну ничего, вот выкину свои балахоны, образуюсь, поумнею, стану, как подобает, лучше всех — тогда-то и начнется прекрасная жизнь. Я улыбаюсь и храню свою тайну: жизнь уже началась.